top of page

Памяти моей матери

 

Отодвинув край шторы, я глядел на спешащих по улице людей. До этого мне не бросалось в глаза и не раздражало, что народ у нас большей частью здоровый. Быть может, кого-то из проходящих и донимал зуб или насморк, но внешне это было незаметно.

В двух шагах от меня, на диване, изнуренная страшной болезнью, тихо лежала моя мама — самый близкий и дорогой человек на свете. Я знал, что она скоро умрет, и никому от этого не было так тоскливо, как мне.

Человек — существо странное. Промежуток времени, который ему отмерен, он проживает в спешке, в иллюзии, что все лучшее еще впереди, но приходит день и отрезвляющая горечь разочарования уже никогда не выпускает его из своих объятий.

С некоторых пор мне все чаще хочется вернуться в детство, где самыми значительными и главными из людей были моя мама и бабушка. Вернее даже, центром Вселенной были мама и бабушка, а все вокруг существовали неведомо для чего. Хочется про -

снуться и увидеть хлопочущих на кухне моих родных женщин, но, первым делом, надо успеть выскочить, и прямо с крыльца пустить нетерпеливую жаркую струйку на прохладную от росы землю. Утренняя свежесть наполнена щебетанием птиц и нежным запахом расцветших черемух, но это так обычно, что мало меня занимает. Обжигающе жарко дышит раскаленная печь, на столе и табуретах противни с сочнями для шанег и пирогов, на полу чугуны с дымящейся картошкой. Больше самих шанег я люблю готовящееся для них пюре и точно знаю, что мама обязательно оставит на дне кастрюли две-три ложки этого «деликатеса», но к этому времени уже проснется мой младший брат, и без слез эта дележка не обойдется... Только этого уже никогда не произойдет. В жизни, к сожалению, ничего не повторяется.

Моя мама (в девичестве Вдовина) переехала в Кизнер в 1948 году из села Бемыж вместе со своей овдовевшей матерью (дед пропал без вести на фронте) пятнадцати лет от роду. Ее трудовая деятельность, как и многих сверстников, началась в детские годы, а образование так и не превысило четырех классов начальной школы. Я часто перебираю немногочисленные семейные фотографии и не без гордости отмечаю, что в молодости мама была необычайно красивой и женственной, а женственность, в моем понимании, дается немногим представительницам прекрасной половины человечества. Это как дар божий и трудно поддается описанию, если поддается вообще.

И, несмотря на это, в замужестве мама никогда не была счастливой. Быть может, я перегибаю с тем, что никогда, только прожила она в браке лет шесть-семь. Отец, всю жизнь, проискав лучшей доли на стороне и ничего не «нарыв», вернулся под старость на родину, но мать его уже не приняла, не простив загубленной молодости. Только кажется мне, что любила она его всегда, потому и замуж вторично не вышла, хотя предложения такие были. Бабушка была малость деспотичной и, сколько я помню, мать никогда не смела сказать ей поперек хоть слово, не говоря уже о каком-то несогласованном поступке.

Бабка по-своему блюла чистоту нравов, и я почти не сомневаюсь, что в мамином вечном вдовстве она сыграла не последнюю роль. Время от времени я спрашиваю себя, сожалею ли об этом и, должен признаться , что больше нет, чем да. Возможно, это мой эгоизм, но, скорее всего, просто не могу представить себя пасынком, что рядом живет посторонний, не любимый человек, а может быть, и из чувства неоправданной ревности. Порой понять себя неодолимо труднее, чем проникнуться пониманием к совершенно не знакомому человеку. Однако допускаю, что повторное замужество могло значительно скрасить и облегчить жизнь моей мамы.

«Свалилась» мама как-то неожиданно. Я и сейчас не могу сказать, что она блистала здоровьем, но и чтобы особенно «залеживалась» — такого тоже не было. Правда, сорвавшись с обледеневших «лесов» строящейся в поселке школы-интерната, долго пролежала в хирургическом отделении вся в бинтах, повязках и т. д. Без нее дома было тоскливо и пусто, и я несколько раз за день бегал повидаться с ней, но в палату меня почему-то не пускали, и «общались» мы через окно. Прильнув к стеклу, я разглядывал распростертое и до неузнаваемости залепленное и забинтованное тело, и только изрядно продрогнув, бежал домой отогреть сопли. Мне тогда и мысли не приходили, что я могу остаться без самого родного и близкого человека, но помню, что сникла при этом вечно хлопочущая и покрикивающая бабушка. Горе тогда минуло наш дом, обошло оно и лет двадцать назад, когда она после шприца многоразового пользования заразилась вирусным гепатитом, только печень после этого уже никогда не давала ей покоя: то отзываясь на пищу, то на простуду, а иногда «схватывала» вроде бы ни с того, ни с сего.

Конечно, сорок с лишним лет тяжелого физического труда не могли не отразиться на ее здоровье, но, по-моему личному убеждению, «сжирает» человека не столь сама работа, как хамское отношение к нему других людей. Боже, сколько мне довелось видеть горьких и безутешных слез моей родительницы? Сколько же ей вообще привелось «проглотить» при жизни незаслуженных обид и унижений, выжигающих душу, саму суть человека? Любого, затурканного жизнью, отказ в ничтожной просьбе может довести до грани отчаяния, тем более, если это — женщина.

Болезнь у мамы развивалась исподволь, и я не помню, чтоб, выйдя на пенсию, она хоть раз обратилась к врачу. Я не ставлю ей этого в заслугу, но глубоко сожалею, что ни разу не убедил её пройти полноценное обследование и не сводил сам, как когда-то в детстве она меня — за руку.

Так получилось, что на время болезни матушки я в очередной раз остался без работы. Безработица, бесспорно дело дрянь, но эту тягость легче пережить, если тебя не шпыняют раз по сто на день. Человек без средств существования и так лишен всякого иммунитета, и любой выпад в его сторону — бессмысленная жестокость. Это ведь среди знакомых, коллег, друзей (у кого они есть) ты весел, любезен, беззаботен и прочее. Словом рубаха парень, но это личина, маска. Без забрала человек остается только сам с собой, или в кругу семьи. И если кто-то из близких людей нащупал твою слабость, он не упустит попользоваться ею в своё благо, разумеется, в ущерб тебе, как это не прискорбно. И парадокс в том, что слабость человека зачастую состоит из его добродетели. На порок обычно не зарятся.

В канун нового года мать почувствовала себя плохо, и сколько я не приглашал встретить новое тысячелетие к себе, она неизменно противилась, а мне было не удобно оставлять больного человека на праздник в одиночестве. Нет, она так и не согласилась, и я уплелся восвояси за полчаса до наступления нового века. В свои лета я уже и сам изрядно издерганный, и тогда, тащась домой, я приписывал ее несговорчивость к старческому капризу или к обоюдной неприязни с моей супругой, нежели к болезни.

Минул праздник и в первый же день будней, под руку (благо рядом) повел ее в поликлинику, а еще через несколько дней перевез к себе и уже не отходил от нее до последнего вздоха. Она искренне кручинилась из-за моей невостребованности и утешала тем, что картошки накопалось нынче довольно, что с пенсии каждый месяц можно купить мешок муки, а там, Бог даст, и работа подыщется...

Это я сейчас благодарен судьбе за беспрепятственную возможность ухаживать за матерью в последние дни ее жизни, а жить ей оставалось полтора месяца.

Мы идем на прием, уповая на скорейшее выздоровление. Идем как многие в этот день, с той лишь разницей, что чуть медленнее других.

— Не торопись, потише шагай, дышать нечем, все внутри сперло.

С трудом подымаемся по этажам. В нужный нам кабинет очередь, в коридоре шумно, суетно. Мать, бессильно поникнув, ждет своего часа. После осмотра нас отправляют в хирургическое отделение, где ей де -

лают прокол в брюшной полости и выпускают скопившуюся там жидкость. Асцид — то ли диагноз, то ли черт знает что, но нас отправляют домой без каких либо назначений, рецептов и наставлений. Единственное что нужно сделать — через неделю опять явиться на прием. В этот же день поинтересовался у знакомого врача, что это за заболевание — асцид?

Да, бабушка пережила ее на двадцать четыре года и умерла совершенно изношенная, по старости. О господи! Почему в этой жизни все так неожиданно, непредсказуемо, неуравновешенно? Боже мой, Боже мой!

Время от времени у нас со старшим сыном возникают споры на предмет воспитания. Он имеет смелость заявить, что его воспитанием, видите ли, не занимались вообще, и приводит при этом, варвар, убедительные примеры с аристократией, дворянством и прочее. Так ведь и я вырос без нянечек, дядечек, гувернанток, дворецких, сокольничих... Печально, конечно, что довелось, родиться не во дворце, а в халупе. Но еще обидно ей, что подавляющее число семей в России, во все времена не живет, а выживает. И какие у меня могли возникнуть претензии к моей полуграмотной матери и вовсе безграмотной бабушке, которые кроме нужды ничего больше не видели?

— Бьешься вот всю жизнь, как хрен об кочку и толку нет, — бессильно сокрушалась моя бабка, озадаченная очередной проблемой в быту. К стыду ли, нет ли, но я не понимаю балета, оперы, направлений в живописи и т.д. Для меня навсегда сокрыта и недосягаема масса вещей, но это не вина моих предков.

Мое воспитание было примитивным и доходчивым. Еще дошкольником я спер игрушечный пистолет у своего друга Тольки. Стреляло сие оружье пистонами с селитровой начинкой. Я его весь вечер

прятал и перепрятывал (в страхе от содеянного), но ребенок есть ребенок: так уж, видимо, не терпелось поиграться и... оно стрельнуло! Нет, меня не пороли. Меня одного ночью отправили вернуть украденную игрушку, признаться во всем и попросить прощения! Любви к чужим вещам я не испытываю по сегодняшний день.

Ну, хорошо: нас не воспитали, нас вырастили. Мы в свою очередь вырастили своих детей. Пусть основы понятия о воспитании привиты мне, где ремнем, где навернувшимися от обиды слезами моих родительниц, где примером, где как придется... Я не в обиде. Земля им пухом.

Можно в полной мере завидовать тем, порог чьего жилища не переступала нога онколога. Визит этого доктора почти всегда приговор. Я запомнил на всю жизнь, как встрепенулась при его появлении мама, какой мольбой и страхом были наполнены ее глаза, и с какой заискивающей улыбкой отвечала она на его, в общем-то, простые вопросы.

— "Кандидат", да? — робко спросила она после тщательного осмотра.

— Ну, что за люди-человеки! В поликлинику ходить боятся, а как врач на дом с обходом, так сразу в панику! А ведь у вас даже диагноз не поставлен. Поболеть придется, а как же? Вовремя надо ходить в больницу, а то дотянут до последнего,..— простодушничал он, обтирая вымытые руки.

Я помог ему одеться, и на мой вопросительный взгляд он только печально покивал головой. Характер заболевания уже не вызывал сомнений у этого профессионала.

Мать после ухода приободрилась, и мы проговорили с ней почти до полночи.

— Какой ведь хороший человек. Дома-то жена, наверно, ждет, ребятишки, а он ходит тут, из-за нас, мается. Дай Бог ему здоровья, милому!

Все мы смертны, и я намеренно не называю его фамилии, чтоб визит этого замечательного по существу человека преждевременно не вверг вас в ужас, и так же, как и мама, желаю, чтоб его человечность зачлась ему еще при жизни.

Изнурял не уход, изнуряло сострадание и беспомощность. Прием пищи день ото дня становился все более мучительным. Ей хотелось то одного, то другого, но уже ничто не усваивалось организмом. Лежать она могла только на боку. Все чаще стали навещать соседи, знакомые, подруги и даже те, чей приход был полной неожиданностью. Эти посещения и радовали, и раздражали. Раздражало то, что так ходят только к обреченному человеку. Мама, мне кажется, это понимала. Ну, конечно, понимала, ведь и разговоры эти старушки вели все больше о смерти и, уходя, просили зачем-то прощения. Меня это убивало и стоило большого труда и изворотливости перевести ее мысли в другую плоскость. Я, как никогда до этого, вдохновенно врал и ловко уходил от прямых ответов.

— Лечение-то зачем мне не назначают никакого?

— Так ждут, когда жидкость перестанет копиться.

— А долго ли еще?

— Да говорят у всех по разному, от организма зависит. Вон ведь тебе таблетки от изжоги выписали.

— Нет, меня с них тошнит, я лучше соды выпью.

— Сода слизистую разъедает и не лекарство это вовсе.

— Так я немного, чуть-чуть только.

— Есть будешь?

— Нет, ты мне лучше грелку приготовь, ноги мерзнут... Умереть бы уж скорей, что ли...

— Ну, опять завелась! Люди вон годами болеют и ничего...

— Так это люди...

Некоторое время ее отвлекал телевизор, но вскоре и это занятие стало утомительным.

— Выключи, ничего хорошего нет, все реклама, реклама...

И мы пускались в воспоминания. Помню, что у

нас не было своей бани и мыться приходилось то тут, то там, в общем, где придется. Ну, как говорится: не Бог, так добрые люди. Одна соседская семья "приютила" нас надолго. В субботний день бабушка топила у них баню и мыла хозяйские полы, а мама полоскала на речке белье. Услуга, понятно, за услугу. Мылись мы, разумеется, последними. И все бы ничего, только горячей воды не всегда хватало. Парни у них были взрослыми и редко когда не приводили помыться друзей. Или вдруг заявлялись родственники, и баня иногда сводилась к тому, что помыл голову, окатился и все. Ну, не своя, чего обижаться? Но я помню, как приходила мать с речки зимой с обледеневшим подолом и рукавами, а бабушка заставляла ее лезть на печь и подавала стакан бражки...

После разговоров я присаживаюсь на пол поменять на ней носки, и мне на голову ложится ласковая мамина ладонь.

Не спится. Мать, скорее всего, тоже не спит, просто лежит молча. И я лежу, хотя хочется встать, покурить или попить чая, но лежу, боясь потревожить этот мнимый покой. Интересно, сколько она не "добрала" сна из-за нас с братом, ведь когда и откуда не вернись, а она всегда на ногах.

— Ну, чего ты не спишь, не маленькие ведь уже...

— Вот пойдут свои дети, узнаешь.

Узнал. Понял, что настоящий покой — когда все дома, когда ничего не случилось, когда никто не болен, когда беда ходит где-то стороной. Нет, не спится, и я на цыпочках крадусь на кухню за спичками. Если мать не спит — окликнет и я напою ее чаем. Тишина. Видимо, все-таки уснула. Бесшумно прикуриваю и пялюсь в темное окно, что напротив парка.

В парке, в пору моего детства, убили парня, кажется, фамилия его была Загуменнов. В то время там был летний кинозал и танцплощадка, и мы, безбилетники, умудрялись смотреть фильмы сквозь щели его дощатых стен. Такой просмотр был всегда рисковым: нас, шантрапу, отгоняли более старшие и хулиганистые пацаны, и запросто можно было "зазевавшись" схлопотать пинка или подзатыльник, в общем, как повезет. Вот только после этого убийства ходить в парк вечером мать строго-настрого запретила, но в память о тех временах остался лучший фильм моего отрочества — "Человек-амфибия", который я впервые увидел сквозь щелку в стене летнего кинозала.

Нет, меня не убили в парке, не убили в каком-то другом месте, но можно ли признать волнения матери

пустыми? Наверное, нет, ведь я жив, благодаря, возможно, ее многочисленным запретам и беспокойству, молитвам и ожиданьям.

А парк умирает. Он уже умер, не считая нескольких старых покалеченных берез. Умирают люди, видевшие эти березы молодыми и средь них, почему-то, моя мать.

Надо же, все мои друзья, так или иначе, были безотцовщиной и потому, наверное, это меня не так уж и угнетало. Жили мы более чем скромно, но зато весело. Кажется, не было такого дня или вечера, что бы к нам не завернул кто-то из соседей или знакомых, и мы с братом, развесив уши, внимали, о чем толкуют взрослые. И нередко засыпали под эти байки. Учеба

обоим давалась легко и мать была горда тем, что ей не приходилось краснеть из-за нас на родительских собраниях. Наш дом стоял у проезжей части, и в темноте свет фар проходящих мимо машин сквозь оконные стекла освещал избу и,пробегая по стенам, заборке, печи, наполнял ее каким-то таинственным уютом. У матери с бабкой разнарядка приходилась на вечер. Уже лежа в постели, они планировали работу на завтра и составляли более долгосрочные проекты, и мы всегда были в курсе всех предстоящих дел. Когда настроение у родительниц было хорошее, мы по бабкиной просьбе пели с братом их любимые песни. Потом они и для нас стали любимыми, живыми и всегда отождествлялись с образами матери и бабушки. Бабка была уже на пенсии, и все хозяйство, в основном, держалось на ее плечах: куры, утки, гуси, поросенок. Посильное участие в этом принимали все, но главная заслуга бабушки, конечно, бесспорна. Она была очень расстроенной и сердитой, если что-то (не приведи бог) было не по ней. О-о, тогда доставалось всем! Но гнев ее быстро сходил на нет, и согласие вновь вселялось в стенах нашего дома.

Но, как говорится, старый старится, молодой растет. Как-то незаметно кончилась пора невинных шалостей, стоившая моим родителям больших усилий, незаметных для глаз, если не считать седины и морщин.

Человек в муках родится и в муках умирает, но мне подчас казалось, что легче умереть самому, чем ежечасно видеть, как затухает близкий человек. Мать все реже и реже присаживалась, и все чаще приходилось перекладывать подушку с одного края постели на другой. Какая-то старушка заронила в ней нешуточную надежду, пообещав излечить по весне травами. Она и сомневалась, и утверждалась в этой мысли несколько раз за день, и серчала на врачей, что до сих пор не могут поставить диагноз, не ведая, что свой вердикт медики ей уже вынесли...

Однажды во время "Вестей" ощутил на себе ее пристальный взгляд, очень схожий с физическим прикосновением. Я медленно повернулся в ее сторону, но она не отвела глаз, и продолжала так же цепко разглядывать меня. Это было так необычно, даже жутковато. Мне кажется, так можно смотреть на человека, желая запомнить его навечно, или навечно же с ним прощаясь.

Я всегда испытываю неловкость, когда вижу в фильмах или нахожу в книгах идиллические сцены встреч детей и родителей, когда благополучные отпрыски заваливают своих предков шикарными подарками. Господи, я за всю жизнь не смог подарить своим родительницам ни одной стоящей вещи! Так мелочевку, и не по скупости вовсе, а все какие-то нехватки, недостатки...

Во время болезни, аккурат за две недели до кончины, маме исполнилось 68 лет, и я спросил, чего бы она желала в подарок?

— Ничего не покупай, сынок, не надо, — тихо прошептала она, то ли щадя мое самолюбие, то ли сознавая запоздалость радостного мгновения, и канун этого дня провела в печальной задумчивости.

Не знаю почему, но сам я вообще равнодушен к вещам и вряд ли способен расточаться из-за какого-то презента. В свой день рождения, приняв теплые поздравления от всей семьи, я спешил к маме. Здесь меня ждало несравнимо большее. Здесь меня ждала задушевность, то, чего не может дать ни один человек на свете. Я понимал, что отныне уже не прозвучит для меня отпущением грехов и верхом признательности: "Дурак да свой, умный да чужой".

Жизнь состоит из поступков и проступков, и

тем насыщеннее, чем больше в ней того и другого. Я говорю насыщеннее, но не счастливее. И вообще сравнивать эти два понятия или поставить знак равенства можно лишь под занавес дней (если судьбе будет угодно представить для этого какой-то определенный срок), а пока мы живы — имеем право спотыкаться, грешить и каяться.

Часто, уже лежа в постели, когда матери не нужны были какие-либо услуги и помощь, я мысленно пытался представить ее отсутствие. То, например, как, шагая по родной улице, уже никогда не встречу идущей мне навстречу матери, или до боли знакомую походку спешащей куда-то по делам моей дорогой женщины. И все без нее становилось серым, бессмысленным, пустым, и удушающий ком, подкатив к горлу, ни сглатывался никаким усилием. Я отгонял эти преждевременные видения, но бессилие перед надвигающимся, упрямо рисовало в моем воображении безрадостные картинки моего одиночества.

Я почти не отлучался от нее, но в один из дней, в это самое «почти» я выпил, а точнее сказать напился. Впервые я напился в 26 лет, в день своего рождения, а потом,.. впрочем, потом я уже никогда не был убежденным трезвенником. В этот раз, как бы пьян я ни был, а предстать в таком виде перед матерью не посмел, и еще никогда не чувствовал себя последней сукой, как на утро следующего дня. Она не отозвалась на мое приветствие, как не отзывалась на любое мое предложение в течение двух-трех последующих дней.

Наверное, не счесть тех неблаговидных поступков, которые я совершил в своей жизни, но это было самое омерзительное, самое подлое, на что вообще, мне кажется, способен человек. Мы грешим и каемся, грешим и каемся. И, наверное, все-таки хуже не раскаяться, чем согрешить, но раскаяние, к сожалению, действие всегда запоздалое.

Мать день ото дня слабела и, если недавно до ванной или до туалета добиралась сама, то теперь ее приходилось сопровождать, что ее, конечно, смущало.

— Прямо хуже маленького ребенка…

— Это потому что ты почти ничего не ешь.

— Так я бы больно поела, да не могу.

— А ты по глоточку.

Она, силясь улыбнуться, смотрела как на неразумного, и вяло отмахивалась, не найдя более убедительного аргумента. Иногда неожиданно ей вдруг хотелось того, чего нет под рукой, но, пока я бегал до магазина, желание у нее пропадало.

— Потом поем, попозже.

Мне кажется, она просто боялась пищи, потому как единственная ложка или пара глотков какого— либо напитка через несколько минут мучительно отторгалась организмом и, совершенно обессилев, она припадала к подушке, чтобы через несколько минут вновь испытать не менее мучительный приступ тошноты и рвоты. На разговоры у нее почти не оставалось сил, и наши короткие диалоги сводились к каким-нибудь просьбам и исполнению.

— Бока болят, будто колотушек надавали, — изредка жаловалась она и я, как мог, делал ей массаж, что несколько уводило ее от привычного постоянства. Ее добивал голод, а мне было неудобно ходить на кухню и звякать посудой, и я старался обедать или ужинать, лишь убедившись, что она спит.

— Полжизни ты у меня унес! — приведя когда-то меня домой за ухо, плакала она, не зная, что со мной делать дальше, а я стоял с головы до ног мокрый и особой вины за собой не чуял. Мы просто катались в половодье на льдинах и все, а какой-то гад нажаловался и теперь из-за этого попадет!

Полжизни. Не счесть, сколько раз я уносил по столько же. Уносить легко, вернуть — невозможно!

Удивительно, что мать никогда не жаловалась на боли, а тут с утра начала корчиться, и ни чего из имеющегося не помогало. Жена спешно собралась и умчалась в больницу за наркотиками. Страдания матери становились невыносимыми, и я поминутно глядел на часы, «подстегивая» время.

— Ой, долго ходит, ой долго ходит…

Процедура получения этих препаратов не проста, а мне, по понятной причине, не хотелось говорить о наркотиках вслух, и я оправдывал ее задержку всякими разными способами.

— Ты бы быстрее сходил, чего не пошел-то?

— Так ведь она медик, знает чего надо взять, а я -то ни бельмеса в этом не понимаю.

— Понимаете вы, чего не надо! — неожиданно сердито отозвалась она на мое вяканье, и я бестолково смотрел на нее, разинув рот.

— Ой долго, ой долго, — вилась она, не находя себе места.

После укола она почти моментально уснула, и я облегченно вздохнул, но ясно осознал, что без наркотиков «нам» теперь не жить. Все самое страшное нам еще предстоит.

День клонился к вечеру, а она все спала, и мы тихо передвигались, боясь ее потревожить. Наступила ночь и жена, выразив удивление, сказала, что должна бы уж и проснуться, действие наркотика, по времени, кончилось. Отправив меня вздремнуть, пообещала разбудить, как только очнется мама. Но поспать мне не пришлось. Примерно через час у нее начался бред, а часом позже агония. Я держал ее голову в ладонях, чтобы она ее не запрокидывала. Дыхание у нее стало прерывистым и редким, и приходилось напряженно ждать, когда вздохнет следующий раз. Она так и умерла на моих ладонях, не предупредив, не попрощавшись. Вдоль тела лежали безжизненные, побелевшие руки, которые пеленали и баюкали меня в беспамятном детстве.

Я сидел на полу и скулил, как побитый щенок, и никак не мог остановиться, хотя пора уже было чего-то делать.

Апрель уже не оставил зиме никаких надежд, хотя кругом еще лежал снег. Странно, что новый год приходит лютой зимой, а жизнь — с наступлением весны. Удивительно, что эти явления несовместимы по времени, а впрочем, эта несовместимость из-за гео -

графических координат, широт, в которых мы проживаем. Сегодня уже 40 дней со дня смерти мамы, и мы после поминок, держим с женой путь на кладбище, впервые после похорон. Теперь я буду бывать здесь много чаще, чем прежде, и это место навсегда останется для меня святым.

Я слышал, что в церковь и на погост надобно ходить пешком. Мы идем пешком. Весеннее тепло влечет людей на улицы, и потому очень много встречных, знакомых и не знакомых, но меня уже не раздражает, что среди них никогда не будет моей матери. Печально, но так устроена жизнь. Волнует, что в живых еще остались соседи, на чьих глазах я вырос и которые незаметно на моих глазах состарились. Если напрячь память, я могу вспомнить много самых различных эпизодов, связанных именно с ними: забавных и сердитых, смешных и курьезных, а ведь именно из этого соткано полотно жизни. Мне даже приятно, что это — живые памятники сбежавшего от меня детства, прошедшей юности и зрелых лет.

Смахнув с крестов снег, раскладываем (по обычаю) на их перекладинах конфеты и печенье, кусочки стряпанных дома пирожков. Мама и бабушка лежат рядом. Кладбище относительно новое, но уже изрядно «заселено». Теплый ветерок шевелит еще голые макушки деревьев, потом, слетев с них, остудив и взъерошив мои непокорные седины, перекидывает по насту вытаявшую на обочинах солому. Высоко над деревьями, крестами, над нами сияет пронзительно голубое небо. Я никак не могу собраться с мыслями и направить их в нужное русло. Стараюсь и не могу. Какие-то бессвязные отрывки воспоминаний, стесненное дыхание, непроизвольные и не облегчающие слезы. Низко поклонившись, отхожу от двух печальных холмов, под которыми лежат два моих крыла, вознесших меня к жизни.

Люблю. Помню. Скорблю.

bottom of page